|
|
Ответ: Сергей Ходнев
Память смерти. Костница Седлецкого монастыря
VI-MMIII - 31.03.2003
Обелиск, украшенный черепами
Вообще-то такие катастрофы не было принято увековечивать, поскольку
полагалось отмечать лишь благополучное избавление от них. Седлецкая церковь
здесь исключение: слезы радостной благодарности при взгляде на ее декор не
спешат наворачиваться. И все-таки память о смерти, которую предлагает Костница, –
это нечто большее, чем какой-то барочный Halloween. Большее именно благодаря
тому, что это не отдельно взятый случай декора, а архитектурное сооружение.
У Бога все живы, на свой лад напоминает она. Это же церковь, и здесь, на престоле,
надлежит вновь и вновь повторяться – в воспоминание одной великой смерти –
вечному таинству, которое в едином жертвоприношении примиряет всех
умерших и всех живущих. В том числе и несчастных жителей Богемии,
размыканных по рокайлям и картушам, которые сами собой говорят о такой
катастрофичности, с которой благодушно примириться довольно трудно. И понятно,
что при любой степени научной подготовленности зрелище бесконечного
числа костей и черепов по порядку в первую очередь эмоционально шокирует.
Но вопрос – чем? Фантастической, на грани безумия, аффектацией тезиса
«Помни о смерти».
Герб рода Шварценбергов, представители которого
финансировали переустройство Костницы
Справившись с чисто эмоциональным впечатлением от Костницы, трудно не
заметить, что память, которую она нам предлагает – это, собственно, целая
система памяти. В общем-то, это вполне закономерно, ибо барокко – это не только
капризы и экстравагантность, но и декартовский esprit de systeme, «дух
системы», который почти неизбежно оказывается оборотной стороной любой
барочной «странности». И больше всего это заметно в архитектуре, какой бы она
ни была. Какая-нибудь позднебарочная церковь, интерьер которой перегружен
криволинейными пространствами, живописный плафон – хаотически
роящимися ангелами и святыми, а фасад – тяжеловесными издевательствами над
классическим ордером, оказывается на поверку довольно стройной системой,
в которой четко обособленными слоями расположены подсистемы – подсистема
объемно-пространственных построений, подсистема иллюзорно-перспективных
построений, подсистема идеологически-богословских символов и так далее.
То есть это, образно говоря, текст, форма которого как будто продиктована
мятежной иррациональностью, а на самом деле облекает вполне стройный ряд ясных
и рациональных подтекстов. И эта бурная патетика продиктована даже
не столько субъективной мятежностью, сколько
стремлением как можно универсальнее и нагляднее (чтобы пробирало как следует)
все систематизировать. Аналогия с текстом помогает сопоставить такой ход
мысли архитектора с ходом мысли тогдашнего гуманитария, которому ведь
тоже хотелось все систематизировать, уложив в несколько слоев и в красочную
оболочку. Какая-нибудь «Musurgia Universalis» Афанасия Кирхера, образца
барочной иезуитской учености, – пример особенно наглядный, но любая
энциклопедия (в оригинале – тоже порождение esprit de systeme) говорит о
том же. Расположение статей по алфавиту – это общее место, все согласны, что так
удобнее, но если отвлечься от общепринятости, то становится неясным,
отчего, собственно, произвольное насилие над информацией, продиктованное
условностями языка, располагает Гегеля перед Гоголем, а Бабеля перед Бебелем.
Символический костяной потир
В чем-то такова и система памяти в Седлецком монастыре, где останки
расположили без всякой хронологической и анатомической правильности. В ней
тоже можно обнаружить несколько слоев, и в частности – слой архитектурный, на
первый взгляд мало связанный с реальной архитектурой церкви Всех Святых.
Дело в том, что пресловутые останки здесь трактуются во многом как система руин,
при том своебразном понимании руины, которое характерно для барокко. Ведь для
него, в отличие от романтизма, руины – повод не к личной мечтательности, а к
раздумьям об объективной беспощадности времени. В этом смысле даже лучше, если
руина будет неопознанной или даже выдуманной: объективированность
раздумий парадоксальным образом становится острее. А значит, острее звучит
вездесущее memento mori. То же самое происходит с седлецкими черепами. Одно
дело – держать в руках череп Йорика и вспоминать его личность, и совсем другое
дело – стоять перед тысячами черепов совершенно незнакомых тебе людей, о
которых неизвестно буквально ничего – кроме того, что они жили. И тут
совершенно не нужно знание о том, что такой-то череп принадлежал тому же
горожанину, что и вон та косточка и вот тот позвоночник. Декор, в который
превращены бренные останки – это та внешняя оболочка, которая только
обостряет сумму уроков памяти, преподавемых посетителю этими человеческими
руинами. И трудно острее потребовать, чтобы о них помнили.
<<вернуться
вверх
|
 |
|